Старые годы в селе Плодомасове - Страница 27


К оглавлению

27

Карлик замолчал.

– Ну, Никола! – подогнал его отец Савелий.

– Ну-с, а тут уж что ж, приехали домой и говорят Алексею Никитичу: «А ты, сын мой, говорят, выходишь дурак, что смел свою мать обманывать, да еще полицейского ярыжку, квартального приводил», и с этим велели укладываться и уехали.

– А вам же, – спросили Николая Афанасьевича, – вам ничего не досталось?

– Было-с, – отвечал старичок, – было. Своими устами прямо мне они ничего не изрекли, а все наметки давали. В обратный путь как ехали, то как скоро на знакомом постоялом дворе остановимся, они изволят про что-нибудь хозяйственное с дворником рассуждать да сейчас и вставят: «Теперь, говорят, прощай, – больше я уж в столицы не ездок, – ни за что, говорят, не поеду». – «Что ж так разгневались, сударыня?» – скажет дворник. А они: «Я, – изволят говорить, – гневаться не гневаюсь, да и никто там моего гнева, спасибо, не боится, но не люблю людей двуличных, а тем особенней столичных», да на меня при этом и взглянут.

– Ну-с?

– Ну-с, я уж это, разумеется, понимаю, что это на мой счет с Алексеем Никитичем про двуличность, – подойду, униженно вину свою чувствуя, поцелую ручку и шепну: «Достоин, государыня, достоин сего, достоин!»

– Аксиос, – заметил дьякон.

– Да-с, аксиос. Этим укоренением вины своей, по всякую минуту, их, наконец, и успокоил.

– Это наитеплейше! – воскликнул Туберозов.

Николай Афанасьевич обернулся на стульце ко всем слушателям и заключил:

– Я ведь вам докладывал, что история самая простая и нисколько не занимательная. А мы, сестрица, – добавил он, вставая, – засим и поедемте!

Глава седьмая
Николай Афанасьевич улетает, и с ним улетает старая сказка

Марья Афанасьевна стала собираться.

Все встали с места, чтобы проводить маленьких гостей, и беседа уже казалась совершенно законченною, как вдруг дьякон Ахилла опять выступил со спором, что Николай Афанасьевич не тому святому молебен служил.

– Это, отец дьякон, не мое, сударь, дело знать, – оправдывался, отыскивая свой пуховый картуз, Николай Афанасьевич. – Я в первый раз пришел в церковь, подал записку о бежавшей рабе и полтинник; священник и стали служить Иоанну Воинственнику, так оно после и шло.

– Плох, значит, священник.

– Чем? чем? чем? так, по-твоему, плох этот священник? – вмешался неожиданно кроткий отец Бенефисов.

– Тем, отец Захария, плох он, что дела своего не знает, – отвечал Бенефисову с отменною развязностью Ахилла. – О бежавшем рабе нешто Иоанну Воинственнику петь подобает?

– Да, да! А кому же, по-твоему? Кому же? Кому?

– Кому? Ведь, слава тебе господи, сколько, я думаю, лет эта таблица перед вами у ктитора на стене наклеена; а я ведь по печатному читать разумею и знаю, кому за что молебен петь.

– Да!

– Ну и только! Федору Тирону, если вам угодно слышать, вот кому.

– Ложно осуждаешь: Иоанну Воинственнику они праведно служили.

– Не конфузьте себя, отец Захария.

– Я тебе говорю: правильно.

– А я вам говорю: понапрасну себя не конфузьте.

– Да что ты тут со мной споришь! Ишь! ишь!.. спорщик какой!

– Нет, это что вы со мной спорите! Я вас ведь, если захочу, сейчас могу оконфузить.

– Ну, оконфузь.

– Ей-богу, оконфужу!

– Ну, оконфузь!

– Ей-богу, ведь оконфужу, не просите лучше, потому я эту ктиторскую таблицу наизусть знаю.

– Да ты не разговаривай, а оконфузь, оконфузь! – смеясь и радуясь, частил Захария Бенефисов, глядя то на дьякона, то на чинно хранящего молчание отца Туберозова.

– Оконфузить? извольте, – решил Ахилла и сейчас же, закинув далеко за локоть широкий рукав, загнул правою рукой большой палец левой руки, как будто собирался его отломить, и начал: – Вот первое: об исцелении отрясовичной болезни – преподобному Марою.

– Преподобному Марою, – повторил за ним, соглашаясь, отец Бенефисов.

– От огрызной болезни – великомученику Артемию, – вычитывал Ахилла, заломив тем же способом второй палец.

– Артемию, – повторил Бенефисов.

– О разрешении неплодства – Роману Чудотворцу; если возненавидит муж жену свою – мученикам Гурию, Самону и Авиве; об отогнании бесов – преподобному Нифонту; от избавления от блудныя страсти – преподобному Мартемьяну…

– И преподобному Моисею Угрину, – тихо вставил до сих пор только в такт покачивавший своею головкой Бенефисов.

Дьякон, уже загнувший все пять пальцев левой руки, секунду подумал, глядя в глаза отцу Захарии, и затем, разжав левую руку, чтобы загибать ею пальцы правой, произнес:

– Да, можно тоже и Моисею Угрину.

– Ну, теперь продолжай.

– От винного запойства – мученику Вонифатию…

– И Мовсею Мурину.

– Что-с?

– Вонифатию и Мовсею Мурину,– повторил отец Захария.

– Точно, – подтвердил дьякон.

– Продолжай.

– О сохранении от злого очарования – священномученику Киприяну…

– И святой Устинии.

– Да позвольте же, наконец, отец Захария!

– Да нечего мне тебе позволять, русским словом ясно напечатано: «и святой Устинии».

– Ну, хорошо! ну, и святой Устинии, а об обретении украденных вещей и бежавших рабов (дьякон начал с этого места подчеркивать свои слова) Федору Тирону, его же память празднуем семнадцатого февраля.

Но только что Ахилла вострубил свое последнее слово, как Захария, тою же своею тихою и бесстрастною речью, продолжал чтение таблички словами:

– И Иоанну Воинственнику, его же память празднуем десятого июля.

Ахилла похлопал глазами и проговорил:

– Точно, теперь вспомнил: есть и Иоанну Воинственнику.

– Так о чем же это вы, сударь, отец дьякон, изволили спорить? – спросил, протягивая на прощанье свою ручку Ахилле, Николай Афонасьевич.

27