Карлик замолчал.
– Ну, Никола! – подогнал его отец Савелий.
– Ну-с, а тут уж что ж, приехали домой и говорят Алексею Никитичу: «А ты, сын мой, говорят, выходишь дурак, что смел свою мать обманывать, да еще полицейского ярыжку, квартального приводил», и с этим велели укладываться и уехали.
– А вам же, – спросили Николая Афанасьевича, – вам ничего не досталось?
– Было-с, – отвечал старичок, – было. Своими устами прямо мне они ничего не изрекли, а все наметки давали. В обратный путь как ехали, то как скоро на знакомом постоялом дворе остановимся, они изволят про что-нибудь хозяйственное с дворником рассуждать да сейчас и вставят: «Теперь, говорят, прощай, – больше я уж в столицы не ездок, – ни за что, говорят, не поеду». – «Что ж так разгневались, сударыня?» – скажет дворник. А они: «Я, – изволят говорить, – гневаться не гневаюсь, да и никто там моего гнева, спасибо, не боится, но не люблю людей двуличных, а тем особенней столичных», да на меня при этом и взглянут.
– Ну-с?
– Ну-с, я уж это, разумеется, понимаю, что это на мой счет с Алексеем Никитичем про двуличность, – подойду, униженно вину свою чувствуя, поцелую ручку и шепну: «Достоин, государыня, достоин сего, достоин!»
– Аксиос, – заметил дьякон.
– Да-с, аксиос. Этим укоренением вины своей, по всякую минуту, их, наконец, и успокоил.
– Это наитеплейше! – воскликнул Туберозов.
Николай Афанасьевич обернулся на стульце ко всем слушателям и заключил:
– Я ведь вам докладывал, что история самая простая и нисколько не занимательная. А мы, сестрица, – добавил он, вставая, – засим и поедемте!
Марья Афанасьевна стала собираться.
Все встали с места, чтобы проводить маленьких гостей, и беседа уже казалась совершенно законченною, как вдруг дьякон Ахилла опять выступил со спором, что Николай Афанасьевич не тому святому молебен служил.
– Это, отец дьякон, не мое, сударь, дело знать, – оправдывался, отыскивая свой пуховый картуз, Николай Афанасьевич. – Я в первый раз пришел в церковь, подал записку о бежавшей рабе и полтинник; священник и стали служить Иоанну Воинственнику, так оно после и шло.
– Плох, значит, священник.
– Чем? чем? чем? так, по-твоему, плох этот священник? – вмешался неожиданно кроткий отец Бенефисов.
– Тем, отец Захария, плох он, что дела своего не знает, – отвечал Бенефисову с отменною развязностью Ахилла. – О бежавшем рабе нешто Иоанну Воинственнику петь подобает?
– Да, да! А кому же, по-твоему? Кому же? Кому?
– Кому? Ведь, слава тебе господи, сколько, я думаю, лет эта таблица перед вами у ктитора на стене наклеена; а я ведь по печатному читать разумею и знаю, кому за что молебен петь.
– Да!
– Ну и только! Федору Тирону, если вам угодно слышать, вот кому.
– Ложно осуждаешь: Иоанну Воинственнику они праведно служили.
– Не конфузьте себя, отец Захария.
– Я тебе говорю: правильно.
– А я вам говорю: понапрасну себя не конфузьте.
– Да что ты тут со мной споришь! Ишь! ишь!.. спорщик какой!
– Нет, это что вы со мной спорите! Я вас ведь, если захочу, сейчас могу оконфузить.
– Ну, оконфузь.
– Ей-богу, оконфужу!
– Ну, оконфузь!
– Ей-богу, ведь оконфужу, не просите лучше, потому я эту ктиторскую таблицу наизусть знаю.
– Да ты не разговаривай, а оконфузь, оконфузь! – смеясь и радуясь, частил Захария Бенефисов, глядя то на дьякона, то на чинно хранящего молчание отца Туберозова.
– Оконфузить? извольте, – решил Ахилла и сейчас же, закинув далеко за локоть широкий рукав, загнул правою рукой большой палец левой руки, как будто собирался его отломить, и начал: – Вот первое: об исцелении отрясовичной болезни – преподобному Марою.
– Преподобному Марою, – повторил за ним, соглашаясь, отец Бенефисов.
– От огрызной болезни – великомученику Артемию, – вычитывал Ахилла, заломив тем же способом второй палец.
– Артемию, – повторил Бенефисов.
– О разрешении неплодства – Роману Чудотворцу; если возненавидит муж жену свою – мученикам Гурию, Самону и Авиве; об отогнании бесов – преподобному Нифонту; от избавления от блудныя страсти – преподобному Мартемьяну…
– И преподобному Моисею Угрину, – тихо вставил до сих пор только в такт покачивавший своею головкой Бенефисов.
Дьякон, уже загнувший все пять пальцев левой руки, секунду подумал, глядя в глаза отцу Захарии, и затем, разжав левую руку, чтобы загибать ею пальцы правой, произнес:
– Да, можно тоже и Моисею Угрину.
– Ну, теперь продолжай.
– От винного запойства – мученику Вонифатию…
– И Мовсею Мурину.
– Что-с?
– Вонифатию и Мовсею Мурину,– повторил отец Захария.
– Точно, – подтвердил дьякон.
– Продолжай.
– О сохранении от злого очарования – священномученику Киприяну…
– И святой Устинии.
– Да позвольте же, наконец, отец Захария!
– Да нечего мне тебе позволять, русским словом ясно напечатано: «и святой Устинии».
– Ну, хорошо! ну, и святой Устинии, а об обретении украденных вещей и бежавших рабов (дьякон начал с этого места подчеркивать свои слова) Федору Тирону, его же память празднуем семнадцатого февраля.
Но только что Ахилла вострубил свое последнее слово, как Захария, тою же своею тихою и бесстрастною речью, продолжал чтение таблички словами:
– И Иоанну Воинственнику, его же память празднуем десятого июля.
Ахилла похлопал глазами и проговорил:
– Точно, теперь вспомнил: есть и Иоанну Воинственнику.
– Так о чем же это вы, сударь, отец дьякон, изволили спорить? – спросил, протягивая на прощанье свою ручку Ахилле, Николай Афонасьевич.